Игрушечного дела людишки ч.2
…окончание
— "Мздоимец"? — спросил я.
— Он самый-с; как на ваш взгляд-с?
— Недурен. Только, признаюсь, я не совсем понимаю, зачем вы его в серый вицмундир одели, да еще с красным воротником? Ведь такой формы, сколько мне известно, не существует.
— Для цензуры-с. Ежели бы я в настоящий вицмундир его нарядил — куда бы я с ним сунулся-с? А теперь с меня взятки гладки-с. Там, как хочешь разумей, а у меня один ответ: партикулярный, мол, человек, — только и всего.
— Ну а зачем вы его коллежским асессором прозвали?
— Тоже для цензуры-с. Приезжал ко мне, позвольте вам доложить, в мастерскую человек один — он в Петербурге чиновником служит, — так он мне сказывал, что там свыше коллежского асессора представлять в кукольном виде не дозволяется, а до коллежского асессора будто бы можно. Вот я с тех пор и поставил себе за правило эту самую норму брать.
— Правильно. Ну, так покажите мне теперь вашего коллежского асессора, как он действует.
— Сейчас, вашескородие. Мы ему сперва-наперво экзамент учиним. Сказывай, коллежский асессор: взятки любишь?
— Папп-п-па! — вдруг совершенно отчетливо крикнул "человечек".
Я даже вздрогнул. Как-то удивительно неприятно поражал голос, которым были произнесены эти звуки. Точно попугай в соседней комнате крикнул, да еще в старозаветных помещичьих домах приживалки и попадьи таким голосом говаривали, когда желали веселить своих благодетелей.
— Это значит: люблю-с, — пояснил Изуверов и, вновь обращаясь к "коллежскому асессору", продолжал: — Большую, поди, мзду любишь?
— Папп-п-па!
— Такую, чтоб ограбить? дотла чтобы?
— Паппа! паппа! паппа!
Троекратно произнося этот возглас, коллежский асессор выказывал чрезвычайное волнение: вращал глазами, кивал головой, колыхал животом и хлопал руками по бедрам, точь-в-точь как бьет крыльями птица, которая неожиданно налетела на рассыпанный корм. Мне показалось, что даже было одно мгновение, когда он покраснел.
— Вот вы говорили, что ваши "человечки" поступков не имеют, — сказал я, — а посмотрите, какой неподдельный восторг ваш коллежский асессор выказывает!
— То-то и есть, что не вполне, вашескородие! — возразил Изуверов, — и руками он хлопает, и глазами бегает — это действительно; а в лице все-таки настоящей алчности нету! Вот у нас в магистрате секретарь служит, так тот, как взятку-то увидит, даже из себя весь помертвеет! И взгляд у него помутится, и руки затрясутся, и слюна на губах. Ну, а мой до этого не дошел-с.
— Мне кажется, что вы чересчур уж скромны, Никанор Сергеич. По моему мнению, и ваш "подьячий" — мерзавец хоть куда!
— Нет, сударь, что уж? Дальше — лучше увидите доказательства, что не напрасно я недоволен им. А покуда позвольте мне экзамент продолжать. — Ну, коллежский асессор, сказывай! Что большую мзду ты любишь — это мы знаем, а как насчет малой мзды — приемлешь?
— Папп… взззз…
"Человечек" как будто спохватился и зашипел. Признаться, я подумал, не испортился ли в нем механизм, но Изуверов поспешил разуверить меня.
— Это значит: приемлю и малую мзду, но лишь в тех случаях, когда сорвать больше нечего. — Ну, а как ты насчет того скажешь, чтобы, например, совсем без мзды дело решить?
— Вззззз…
Коллежский асессор не только зашипел, но даже закружился. Лицо у него совсем налилось красною жидкостью; глаза блудливо бегали в орбитах. Вообще было видно, что самая идея решить дело без мзды может довести его до исступления.
Даже Изуверов возмутился такою наглостью и строго покачал головой.
— Как посмотрю я на тебя, "Мздоимец", — сказал он, — так ты жаден, так жаден, что, кажется, отца родного за взятку продать готов?
— Папп-па! папп-па! папп-па!
— А под суд за это попасть хочешь?
— Вззззз…
— Не любишь? Конечно!.. Кому под суд попасть хочется! Какой ни на есть пансион, хоть грош, а все-таки заслужить лестно! Ты, поди, уж и деревнюшку для себя присмотрел?
— Папп-па!
— Наберешь взятков, женишься, уедешь в вотчину, станешь деток зоблить, крестьян на барщину гонять, в праздники на крылосе за обедней подпевать!
— Папп-па!
— И вдруг кондрашка?!
— Вззззз…
— Не любишь? Ничем его так, вашескородие, огорчить нельзя, как ежели о смертном часе напомнить. Ну, ладно, коллежский асессор! Покуда что, а мы тебя теперь с одним человечком сведем…
Изуверов отыскал другую картонку и вынул оттуда "мужика".
Мужик был совсем настоящий и, по-видимому, даже зажиточный. Борода длинная, с сильною проседью; волосы, обильно вымазанные коровьим маслом; на плечах — синий армяк, подпоясанный красным кушаком, на ногах — совсем новенькие лапти. Из-за пазухи у него высовывались куры, гуси, утки, индюшки, поросята, а в одном из карманов торчала даже целая корова. Изуверов поставил его сначала поодаль от коллежского асессора.
— Ну, что, мужичок! виноват?
— Мм-му-у!
— А коли виноват — становись, значит, на коленки!
Он поставил мужика на колени и обратил лицом к коллежскому асессору.
— Ползи!
Мужик пополз и остановился перед "Мздоимцем". Коллежский асессор сначала отвернул голову в сторону, притворяясь, будто не видит просителя; но после несколько раз повторенных "мм-му-у!" постепенно начал взглядывать по направлению виноватого и наконец вдруг плотоядно и пронзительно взвизгнул:
— Папп-па!
И тотчас же вырвал у мужика из-за пазухи гуся, которого тут же, при неистовом гоготании птицы, живьем и сожрал.
— Кланяйся же! кланяйся, мужичок! — поощрял Изуверов, — проси прощенья… вот так! виноват, мол, ваше высокородие! не буду!
— Мму-у-у! мму-у-у! мму-у-у! — твердил мужичок.
Поощренный этим, коллежский асессор словно остервенился. Откинулся всем корпусом назад и некоторое время стоял в этой позе, как бы разглядывая свою жертву; потом начал раскачиваться из стороны в сторону, наливаясь при этом кровью, и наконец со всех ног бросился на мужика и принялся его теребить и грабить. Все это было проделано до такой степени живо, что у меня даже волосы встали дыбом. "Мздоимец" повытаскал из-за пазухи мужика всех курят, выволок из кармана за рога корову, потом выворотил другой карман и нашел там свинью, которая со страху сейчас же опоросилась десятью поросятами, и при всякой находке восклицал:
— Папп-па! папп-па! папп-па!
Мужик же в умилении вторил ему:- Мму-у-у!!
Наконец "Мздоимец" отцепился, и мужик, думая, что вина ему уж прощена, тоже начал проворно становиться на ноги. Однако ж не тут-то было. Коллежский асессор опять что-то вспомнил (и, по-видимому, самое важное) и энергично замахал руками, указывая мужику на лапти. Мужик сконфузился, как будто его уличили в плутне; затем беспрекословно опустился на пол и стал разувать онучи и лапти. Все время, покуда происходил процесс разувания, "Мздоимец" внимательно следил за виноватым и лукаво улыбался, как бы говоря: "Надуть хотел… негодяй!!" И точно: по мере того, как развертывались мужиковы онучи, из них во множестве сыпались беленькие и желтенькие кружочки.
— Это крестовики и полуимпериальчики-с! — пояснял Изуверов.
Коллежский асессор остервенился вновь. В одно мгновение ока бросился он на виноватого, обшарил с головы до ног, обрал деньги, снял с мужика армяк и даже отнял медный гребень, висевший у него на поясе.
— Папп-па! папп-па! папп-па! — восклицал он в восхищении.
— Мму-у-у! — вторил ему мужик.
— Ну вот, теперь вставай! — решил Изуверов, становя мужика на ноги.
Мужик был сильно помят, но, по-видимому, нимало не огорчен. Он понимал, что исполнил свой долг, и только потихоньку встряхивался.
— Доволен? — обратился к нему Изуверов.
— Мму-у-у!
— Ну, то-то! теперь твое дело — верное! и дома всем так говори: "Теперь, мол, меня хоть с кашею ешь, хоть на куски режь — мое дело верное!" Ну-ну! добро, полезай опять в картонку да обрастай до будущего раза!
Он ухватил мужика поперек туловища и уложил его обратно в картонку.
— Этот мужичок у меня для "представлений" служит, — объяснил мне Изуверов, — сам по себе он персоны не обозначает, а коли-ежели силу души кому показать нужно, так складнее парня не сыскать! А засим позвольте, вашескородие, попросить: не угодно ли будет вам уж от себя вопросы господину коллежскому асессору предложить?
— Какие же вопросы?
— Что, сударь, вздумаете, то и спросите. Увидите, по крайности, какую силу он перед вами выкажет.
— Извольте! Что бы, например?.. Ну, например: понимаешь ли ты, коллежский асессор, какое значение слово "правда" имеет?
Молчание.
— А бога… боишься?
Молчание.
— Ну, что бы еще?.. На пользу ближнему послужить не прочь?
Опять и опять молчание. Я в недоумении взглянул на Изуверова.
— Не понимает-с, — объяснил он кратко.
— То есть, как же это не понимает? Кажется, вопросы не очень мудреные?
— И не мудреные, а он ответить не может. Нет у него "добродетельного" разговора — и шабаш! все воровство, да подлости, да грабеж — только на уме! Вообще, позвольте вам доложить, сколько я ни старался добродетельную куклу сделать — никак не могу! Мерзавцев — сколько угодно, а что касается добродетели, так, кажется, экого слова и в заводе-то в этом царстве нет!
— Да ведь это, впрочем, и естественно. Возьмите даже живую куклу — разве она понимает, что такое добродетель?
— Не понимает — это верно-с. Да, по крайности, она хоть лицемерить может. Спросите-ка, например, нашего магистратского секретаря: "Боишься ли ты бога?" — так он, пожалуй, даже в умиление впадет! Ну, а мой коллежский асессор — этого не может.
— Это, я полагаю, оттого, что, в сущности, ваш "коллежский асессор" добродетельнее, нежели магистратский секретарь, — вот и всё. А попробуйте-ка вы "добродетельные" разговоры с точки зрения лицемерия повести — тогда я уверен, что и ваш "Мздоимец" не хуже магистратского секретаря на всякий вопрос ответит.
Идея эта, сама по себе очень простая, — сделать доступною для негодяя добродетель, обратив ее, при посредстве лицемерия, в подлость, — по-видимому, не приходила до сих пор в голову Изуверову. Даже и теперь он не сразу понял: как это так? сейчас была добродетель… и вдруг будет подлость!! Но, в конце концов, метаморфоза, разумеется, объяснилась для него вполне.
— А ведь я, вашескородие, попробую! — сказал он, робко взглядывая на меня.
— Разумеется, попробуйте! И я уверен, что успех будет полный.
— Ведь я тогда, вашескородие, пожалуй, и госпожу Строптивцеву вполне сработать могу?
— Еще бы! Да вот, постойте: попробуемте даже сейчас с вашим "Мздоимцем" опыт сделать. Поставимте ему вопрос по-новому — что он нам скажет?
И, обращаясь к кукле, я формулировал вопрос так:
— Слушай, "Мздоимец"! Что ты не понимаешь, что значит правда, — это мы знаем. Но если бы, например, на пироге у головы кто-нибудь разговор об правде завел, ведь и ты, поди, сумел бы притвориться: одною, мол, правдою и свет божий мил?
"Коллежский асессор" взглянул на нас с недоразумением и несколько мгновений как бы соображал, стараясь понять. И вдруг пронзительно и радостно крикнул: — Папп-па! папп-па! папп-па!
Новая кукла, "Лакомка", с внешней стороны оказалась столь же удовлетворительною, как и "Мздоимец". "Лакомках" был "человек" неизвестных лет, в напудренном парике, с косичкою назади и букольками на висках, в костюме петиметра осьмнадцатого столетия, как их изображают на дешевеньких гравюрах, украшающих стены провинциальных гостиниц. Лицо полное, румяное, улыбающееся, губы сочные, глаза с поволокою. Одной рукой он зажимал трехугольную шляпу, другую — держал наотмашь, как бы посылая в пространство воздушный поцелуй. Сзади его стояли ширмы, на которых сусального золота буквами было написано: "Приют слатких адахнавений"; сбоку были поставлены другие ширмы с надписью: "Вхот для прелесниц". Вообще было заметно поползновение устроить такую обстановку, которая сразу указывала бы на постыдный характер занятий действующего лица.
— Тоже состоит на службе? — спросил я.
— Помилуйте! пряжку имеете!
После этого предварительного объяснения "Лакомка", по данному знаку, учащенно замахал свободной рукой, то прижимая ее к сердцу, то поднося к губам. И в то же время, как бы повинуясь какому-то тонкому психологическому побуждению, одну ногу поднял.
— Это он женский пол чует! — объяснил мне Никанор Сергеич, покуда "Лакомка", что есть мочи, кричал:
— Мамм-чка! мамм-чка! мамм-чка!
Как бы в ответ на этот призыв, занавеска, скрывающая "вход для прелестниц", заколыхалась. Я ждал, что вот-вот сейчас войдет какая-нибудь ветреная маркиза, но, к удивлению моему, вошла… старуха!.. И не маркиза, а старая мещанка, в отрепанном платьишке, с платком на голове, и даже, по-видимому, добродетельная. Лицо у нее сморщилось, глаза слезились, подбородок трясся, нос выказывал признаки затяжного насморка, во рту не было видно ни одного зуба. Она держала в руках прошение и тотчас же бросилась на колени перед "Лакомкой", как бы оправдываясь, что у нее ничего нет, кроме бесплодных воспоминаний о добродетельно проведенной жизни.
Сначала "Лакомка" как бы не верил глазам своим, но потом ужасно разгневался.
— Вззз… — шипел он злобно, топая ногами и изо всей силы потрясая крошечным колокольчиком.
— Ишь, Искариот, ошалел! — шепнул мне Изуверов, по-видимому, принимавший в старухе большое участие. — Он, вашескородие, у нас по благотворительной части попечителем служит, так бабья этого несть конца что к нему валит. И чтобы он, расподлец, хворости или старости на помощь пришел — ни в жизнь этому не бывать! Вот хоть бы старуха эта самая! Колькой уж год она в богадельню просится, и все пользы не видать!
Покуда Изуверов выражал свое негодование, на звон колокольчика прибежал сторож, и между действующими лицами произошла так называемая "комическая" сцена. "Лакомка" бросился с кулаками на сторожа, сторож с тем же оружием — на старуху; с головы у старухи слетел шлык, и она, обозлившись, ущипнула "Лакомку" в жирное место. Тогда сторож и "Лакомка" окончательно рассвирепели и стали тузить старуху уже соединенными силами. Одним словом, вышло что-то неестественное, сумбурное и невеселое, и я был даже доволен, когда добродетельную старуху наконец вытолкали.
— Вззз… — потихоньку шипел "Лакомка", оправляясь перед зеркалом и с трудом овладевая охватившим его волнением.
Мало-помалу, однако ж, все пришло в порядок; сторож скрылся, а "Лакомка", успокоенный, встал в прежнюю позу и вновь, что есть мочи, закричал:
— Мамм-чка! мамм-чка! мамм-чка!
На этот раз из-за занавески показалась молодая женщина. Но так как чувство изящного было не особенно развито в Изуверове, то красота вошедшей "прелестницы" отличалась каким-то совсем особенным характером. Все в ней, и лицо, и тело, заплыло жиром; краски не то выцвели, не то исчезли под густым слоем неумытости и заспанности. Одета она была маркизой осьмнадцатого столетия, в коротком платье, сделанном из лоскутков старых оконных драпри, в фижмах и почти до пояса обнажена. Несмотря, однако ж, на непривлекательность "прелестницы", "Лакомка" даже шляпу из рук выронил при виде ее: так она пришлась ему по вкусу!
— Индюшка-с! — шепнул мне Изуверов. Действительно, остановившись перед "Лакомкой",
"прелестница" как-то жалобно и с расстановкой протянула:
— П-пля! п-пля! п-пля!
На что "Лакомка" немедлено возопил:
— Курлы-рлы-рлы! Кур-курлы!
Началась мимическая сцена обольщения. Как ни глупа казалась "Индюшка", но и она понимала, что без предварительной игры ходатайство ее не будет уважено. А ходатайство это было такого рода, что человеку, получающему присвоенное от казны содержание, нельзя было не призадуматься над ним. А именно — требовалось, чтоб "Лакомка", забыв долг и присягу, соединился с внутренним врагом, сделал из подведомственных ему учреждений тайное убежище, в котором могли бы укрываться неблагонадежные элементы и оттуда безнаказанно сеять крамолу. Понятно, что "Индюшка" должна была пустить в ход все доступные ей чары, чтобы доставить торжество своему преступному замыслу.
Мы, видевшие на своем веку появление и исчезновение бесчисленного множества вольнолюбивых казенных ведомств, — мы уж настолько притупили свои чувства, что даже судебная или земская крамола не производит на нас надлежащего действия. Но в то время крамола была еще внове. "Лакомка", по-видимому, и сам не вполне понимал, в чем именно заключается опасность, а только смутно сознавал, что шаг, который ему предстоит, может иметь роковые последствия для его карьеры. И под гнетом этого предчувствия потихоньку вздрагивал.
Сцена обольщения продолжалась. "Индюшка" закатывала глаза, сгибала стан, потрясала бедрами, а "Лакомка" все стоял, вперив в нее мутный взор, и вздрагивал. Что происходило в это время в душе его? Понял ли он, наконец? приходил ли в ужас от дерзости преступной незнакомки, или же наивно обдумывал: "Сначала часок-другой приятно позабавлюсь, а потом и отошлю со сторожем в полицию на дальнейшее распоряжение…"
Как бы то ни было, но, ввиду этих колебаний, "Индюшка" решилась на крайнюю меру: начала всею горстью скрести себе бедра, томно при этом выкрикивая:
— П-ля! п-ля! п-ля!
Тогда он не выдержал. Забыв долг службы, весь в мыле, он устремился к обольстительнице и ухватил ее поперек талии… Признаюсь, я ужасно сконфузился. "Приют сладких отдохновений" находился так близко, что я так и думал: "Вот-вот сейчас будет скандал". Но Изуверов угадал мои опасения и поспешил успокоить меня.
— Не извольте опасаться, вашескородие! недолжного ничего не будет! — сказал он в ту минуту, когда, по-видимому, ничто уже не препятствовало осуществлению крамолы.
И действительно, вдруг откуда ни возьмись… мужик!! Это был тот же самый мужичина, который, за несколько минут перед тем, фигурировал и у "Мздоимца", — но как он в короткое время оброс! Опять на нем был синий армяк, подпоясанный красным кушаком; опять из-за пазухи торчал целый запас кур, уток, гусей и проч., а из кармана, ласково мыча, высовывала рогатую голову корова; опять онучи его кипели млеком и медом, то есть сребром и златом… И опять он был виноват!
Он вбежал, как угорелый, бросился на колени и замер.
— Это он по ошибке! — объяснил Изуверов, — ему опять надлежало к "Мздоимцу" отъявиться, а он этажом ошибся, да к "Лакомке" попал!
И рассказал при этом анекдот, как однажды сельский поп, приехав в губернский город, повез к серебрянику старое серебро на приданое дочери подновить, да тоже этажом ошибся и, вместо серебряника — к секретарю консистории влопался.
— И таким родом воротился восвояси уже без сребра, — прибавил Изуверов в заключение.
Первую минуту и "Лакомка", и "Индюшка" стояли в оцепенении, точно сейчас проснулись. Но вслед за тем оба зашипели, бросились на мужика и начали его тузить. На шум прибежал, разумеется, сторож и тоже стал направо и налево тузить. Опять произошла довольно грубая "комическая" сцена, в продолжение которой действующие лица до того перемешались, что начали угощать тумаками без разбора всякого, кто под руку попадет. Мужика, конечно, вытолкали, но в общей свалке, к моему удовольствию, исчезла и "Индюшка".
— Надеюсь, что она больше уж не явится? — обратился я к Изуверову.
— Явится, — отвечал он, — но только тогда, когда вопрос о крамоле окончательно созреет.
"Лакомка" остался один и задумчиво поправлял перед зеркалом слегка вывихнутую челюсть.
Несмотря на принятые побои, он, однако ж, не унялся, и как только поврежденная челюсть была вправлена, так сейчас же, и даже умильнее прежнего, зазевал:
— Мамм-чка! мамм-чка! мамм-чка!
Впорхнула довольно миловидная субретка (тоже по рисункам XVIII столетия), скромно сделала книксен и, подавая "Лакомке" книжку, мимикой объяснила:
— Барышня приказали кланяться и благодарить; просят, нет ли другой такой же книжки — почитать?
Увы! к величайшему моему огорчению, я должен сказать, что на обертке присланной книжки было изображено: "Сочинения Баркова. Москва. В университетской типографии. Печатано с разрешения Управы Благочиния".
Я так растерялся при этом открытии, что даже посовестился узнать фамилию барышни.
Между тем "Лакомка", бережно положив принесенный том на стол, устремился к субретке и ущипнул ее. Произошла мимическая сцена, по выразительности своей не уступавшая таковым же, устраиваемым на театре города Мариуполя Петипа.
— Еще ничего я от вас не видела, — говорила субретка, — а вы уж щиплетесь!
Тогда "Лакомка", смекнув, что перед ним стоит девица рассудительная, без потери времени вынул из шкапа банку помады и фунт каленых орехов и поверг все это к стопам субретки.
— А ежели ты будешь мне соответствовать, — прибавил он телодвижениями, — то я, подобно сему, и прочие мои сокровища не замедлю в распоряжение твое предоставить!
Субретка задумалась, некоторое время даже рассчитывала что-то по пальцам и наконец сказала:
— Ежели к сему прибавишь еще полтинник, то — согласна соответствовать.
Весь этот разговор произошел ужасно быстро. И так как не было причины предполагать, чтоб и развязка заставила себя ждать (я видел, как "Лакомка" уже начал шарить у себя в карманах, отыскивая требуемую монету), то я со страхом помышлял: "Ну, уж теперь-то наверное скандала не миновать!"
Но гнусному сластолюбцу было написано на роду обойтись в этот день без "лакомства". В ту минуту, когда он простирал уже трепетные руки, чтобы увлечь новую жертву своей ненасытности, за боковой кулисой послышались крики, и на сцену ворвалась целая толпа женщин. То были старые "Лакомкины" прелестницы. Я счел их не меньше двадцати штук; все они были в разнообразных одеждах, и у каждой лежало на руках по новорожденному ребенку.
— П-ля! п-ля! п-ля! — кричали они разом. "Лакомка" на минуту как бы смутился. Но сейчас же оправился и, обращаясь в нашу сторону, с гордостью произнес, указывая на младенцев:
— Таковы результаты моей попечительной деятельности за минувший год!
Этим представление кончилось.
После этого Изуверов разыграл передо мной еще два "представления": одно — под названием "Наказанный Гордец", другое — "Нерассудительный Выдумщик, или Сделай милость, остановись!" Я, впрочем, не буду в подробности излагать здесь сценарий этих представлений, а ограничусь лишь кратким рассказом их содержания.
Пьеса "Наказанный Гордец" начиналась тем, что коллежский асессор появился в телеге, запряженной тройкой лихих лошадей, и с чрезвычайной быстротой проскакал несколько кругов по верстаку. Едва въехал он на сцену, как во всю мочь заорал: "Го-го-го!", объявил, что едет на усмирение, и дал ямщику тумака в спину. На нем было форменное пальто с светлыми пуговицами и фуражка с кокардой на голове; в левой руке он держал мешок с выбитыми, по разным административным соображениям, зубами, а правую имел в готовности. Несмотря на захватывающую дух езду, он ни на минуту не переставал гоготать, мерно ударяя ямщика в спину, вылущивая ему зубы и лишая волос. Наконец частные членовредительства, по-видимому, показались ему мало действительными и он решил покончить с ямщиком разом. Снял с него голову и бросил ее в кусты. Почуяв свободу, лошади бешено рванули вперед, и я уж предвидел минуту, когда телега и ее утлый седок будут безжалостно растрепаны; но, к счастию, станция была уже близко. Повинуясь инстинкту, лошади, как вкопанные, остановились перед станционным столбом и тотчас же все три поколели. Покуда "Гордец" скакал последние полверсты, я заметил, что на станционном дворе происходило какое-то чрезвычайно суетливое движение; но когда тройка подскакала и раздалось раскатистое "го-го-го!", то никто на этот оклик не ответил. "Гордец", закинув голову назад, ходил взад и вперед, держа в руках часы и твердо уверенный, что через минуту новая перекладная будет подана. Но урочная минута прошла, и никакого движения не проявлялось. Тогда "Гордец" удивленно огляделся кругом, и унылая картина предстала очам его…
Почтовый двор стоял одиноко в лесу, и внутри его все словно умерло. Какие-то таинственные звуки доносились со двора, не то шепот, не то фырканье, да слышно было, что где-то вдали, в лесной чаще, аукается леший. "Гордец" отлично понял, что тут кроется противодействие властям, и сейчас же бросился на розыски. Действительно, не прошло и мунуты, как он вытащил за шиворот из потаенных убежищ писаря и четверых ямщиков. И, по мере того как вытаскивал, немедленно лишал их жизни даже без допроса. Когда же лишил жизни последнего ямщика, то вновь возопил: "Го-го-го!", думая, что теперь-то уж непременно выедет готовая перекладная. Однако и на этот оклик никто не явился. Тогда, вне себя от гнева, он поймал петуха и оторвал ему голову; потом, завидев бегущую собаку, погнался за ней, догнал и разорвал на части. Но и это не помогло.
Между тем времени прошло немало; на землю спустились сумерки, и в глубине леса показалось стадо голодных волков. Впервые в голове "Гордеца" блеснула мысль, что если б он не заботился так много об ограждении прерогатив власти, то, вероятно, в эту минуту преспокойно продолжал бы путь, а может быть, доехал бы уж до места. А волки между тем, почуяв убиенных, подходили всё ближе и ближе, и подняли, наконец, такой надрывающий душу вой, что даже вороны, облепившие, в чаянии пира, соседнюю сосну, поняли, что тут взятки гладки, и, с шумом снявшись с дерева, полетели дальше.
Мрак сгущался, волки выли, лес начинал гудеть… Долго крепился "Гордец", все думал: "Не может этого быть!" — но наконец заплакал. Плакал он много и горько, плакал безнадежно, как человек, который неожиданно понял, сколько жестокого, сатанински бессмысленного заключает в себе акт лишения жизни. И, плача, вспоминал папеньку, маменьку, братцев, сестриц и горько взывал к ним: "Где вы?" Потом обратился мыслью к начальникам и тоже вопиял: "Где вы?" И среди этой агоний слез — кощунствовал, говорил: "А ведь управлять и опустошать — не одно и то же!"
Но тут совершилось нечто ужасное. Стая волков настолько приблизилась, что совершенно заслонила собой "Гордеца". Еще минута — и на пороге станционного дома валялась одна фуражка, украшенная кокардою…
Содержание "Нерассудительного Выдумщика" было несколько сложнее.
Некоторый коллежский асессор, получив власть, вдруг почему-то сообразил, что она дана ему не напрасно. А так как начальники, облекшие его властью, ничего ему на этот счет не объяснили, то он начал додумываться сам. Думал-думал и наконец выдумал: власть дается для искоренения невежества. "Уж больше столетия, — сказал он себе, — как коллежские асессоры искореняют русское невежество, а толку все нет. Отчего? А оттого, сударь мой, что не все коллежские асессоры в одинаковой силе действуют. Много есть между ними мздоимцев, много прелюбодеев, много зубосокрушителей и очень мало настоящих искоренителей невежества. Начнет истинный искоренитель искоренять, а невежество возьмет да за полтинник откупится. А надо так на невежество нажать, чтоб ему вздыху не было, чтоб куда оно ни сунулось — везде ему мат".
И как только решил про себя "Выдумщик", какая ему задача предстоит, так сел за письменный стол, да с тех пор и не выходит оттуда. Не пьет, не ест, не спит — всё "нерассудительные" выдумки выдумывает.
Строчит с утра до вечера; но так как он и сам не понимает, что строчит, то все выходит у него без связи, вразброд. То вдруг, с большого ума, покажется: оттого в России невежество, что община по рукам и по ногам мужика связывает, — и вот готов проект: общину упразднить. То вдруг мелькнет: оттого царствует невежество, что в деревнях хороших племенных жеребцов нет, — немедленно таковых приобрести! Или вздумается: истинное основание русскому невежеству полагают кабаки — сейчас резолюции: кабаки закрыть, а вместо оных повсеместно открыть торговлю печатными пряниками. А наконец и еще: куда были бы мы просвещеннее, если 6 мужики сеяли на полях, вместо ржи, персидскую ромашку, а на огородах, вместо репы, морковь! И опять резолюция: дать знать, кому ведать надлежит, и т. д.
Но беда в том, что невежество упорно. Недостаточно сказать ему: "В видах твоего искоренения необходимо упразднить общину". Надо, кроме того, еще сделать его способным к восприятию этой истины. Иначе, пожалуй, оно и того не поймет, с какой стати его невежеством зовут и зачем непременно понадобилось его искоренить. Каким же образом добиться, чтобы невежество сделалось способным к восприятию? Думал-думал коллежский асессор и наконец хоть и с болью в сердце, но пришел к заключению, что самое лучшее средство — это экзекуция! "Конечно, — рассудил он сам с собою, — это то же самое, что в древности называлось "поронцами", но ведь одно другого дороже: или церемониться, или достигать! Поронцы, так поронцы!"
И вот сидит он да нерассудительность свою не уставаючи тешит, а по дороге солдатики в рога трубят, а в рощице волостные начальнички веники режут, а на селе мужичок кричит: "Вашескородие! не буду!" Слышит эти крики "Выдумщик", но некоторое время делает вид, что не понимает. Однако ж, наконец, и он видит, что притворяться непонимающим дольше нельзя. Вскочит, приложит руку к сердцу и скажет в свое оправдание: "Знаю, милые, что ныне вам больно, но надеюсь, что впоследствии вы сами поймете, сколь сие было для вас полезно!"
И что всего ужаснее — не только неподкупен, но и неумолим. Сколько раз мужички всем миром ходили, хабару носили, на коленях просили — не внемлет и не приемлет. "Глупенькие! — говорит, — стерпится — слюбится, а после вы меня же благодарить будете!"
Так у них до сих пор колесом дело и идет. Он нерассудительные выдумки выдумывает, они — вопиют: "Вашескородие! не будем!" Ромашку персидскую посеяли, а клопы пуще прежнего одолели; о племенных жеребцах докучали, а начальство, по недоразумению, племенных поросят прислало; кабаки закрыли — корчемщиков развели.
Одна только община о сю пору цела стоит: видно, уж сам бог ее бережет!
"Подьячие" были исчерпаны. Только и додумался Изуверов до этих четырех типов, да, может быть, и в самом деле только их и было в тогдашнее несложное время. Я, впрочем, был очень этому рад. Несмотря на то, что мое посещение длилось не больше двух часов, я чувствовал какую-то чрезвычайную усталость. И не только физическую, но и нравственную. Как будто ощущение оголтения, о котором я говорил выше, мало-помалу заползло и в меня самого, и все внутри у меня онемело и оскудело.
Я немало на своем веку встречал живых кукол и очень хорошо понимаю, какую отраву они вносят в человеческое существование; но на этот раз чувство немоты произвело на меня такое угнетающее впечатление, что я готов был вытерпеть бесчисленное множество живых кукол, лишь бы уйти из мира "людишек". Даже госпожа Строптивцева, возвращавшаяся в это время по улице домой, — и та показалась мне "умницей".
Мне кажется, разгадка этого чувства угнетенности заключается в том, что живых кукол мы встречаем в разнообразнейших комбинациях, которые не позволяют им всегда оставаться вполне цельными, верными своему кукольному естеству. А сверх того, они живут хотя и скудною, но все-таки живою жизнью, в которой имеются некоторые, общие людскому роду, инстинкты и вожделения. Словом сказать — принимают участие в общей жизненной драме. Тогда как деревянные людишки представляются нам как-то наянливо сосредоточенными, до тупости последовательными и вполне изолированными от каких-либо осложнений, вызываемых наличностью живого инстинкта. Участвуя в общей жизненной драме, вперемежку с другими такими же куклами, живая кукла уже по тому одному действует не так вымогательно, что назойливость ее отчасти умеряется разными жизненными нечаянностями. Деревянные людишки и этого отпора не встречают. У них в запасе имеется только одна струна, но они бьют в эту струну с беспрепятственностью и регулярностью, доводящими мыслящего зрителя до отчаяния.
Правда, Изуверов утверждает, что его "людишек" можно легко угомонить, тогда как живая кукла сама, дескать, вынет из тебя душу и заставит проклинать час твоего рождения. Положим, что это и так; но в таком случае стоит ли интересоваться этими людишками, стоит ли тратить на них свою жизнь? И не прав ли был соборный дьякон, укорявший Изуверова: "И от живых людишек отбою на свете нет, а ты еще деревянных плодишь!"
Но, сверх того, ежели хорошенько вникнуть в дело, то Изуверов окажется не прав и в другом. Он слишком презрительно, свысока отозвался о присланной из Петербурга "Новобрачной", слишком поспешил назвать ее "пустою" куклой. Во-первых, чтобы сделать такую куклу, не нужно ни задумываться, ни изобретать, ни мнить себя гением, а достаточно обладать некоторым навыком, иметь под рукой достаточное количество тряпок и лайки и уметь со вкусом распорядиться наружными украшениями. А во-вторых, как "Новобрачная", эта кукла положительно не оставляет ничего желать. Изуверов спрашивает: "на какой предмет? и в каком- градусе? " — странные вопросы! Да на всякий предмет и во всяком градусе — вот и все.
Природа благосклонна; люди — злее. Природа не допускает строго последовательного пустоутробия; люди, напротив, слишком охотно настаивают на этой последовательности. Если б природа хотела быть до конца жестокою, она награждала бы живых людишек тем же идиотским упорством побуждений и движений, каким награждает Изуверов своих деревянных людишек. Вот тогда было бы ужасно, ужасно, ужасно — в полном смысле этого слова! Ни угомонить куклу, ни уйти от нее нельзя! сиди и ежемгновенно чувствуй, как она вынимает из тебя душу! и не шелохнись, потому что всякий протест, всякое движение вызывают новую жестокость, новую невыносимую боль!
Но, может быть, жизнь уж и созидает таких людишек? Может быть, в тех бесчисленных принудительных сферах, которые со всех сторон сторожат человека, совсем не в редкость те потрясающие "кукольные комедии", в которых живая кукла попирает своей пятой живого человека? Может быть, Изуверов является совсем не изобретателем, а только бледным копиистом того, что уже давно изобретено жизнью?
Кто возьмет на себя смелость утверждать, что это не так? И кто не согласится, что из всех тайн, раскрытие которых наиболее интересует человеческое существование, "тайна куклы" есть самая существенная, самая захватывающая?
Комментарии к сказкам